Предстояло обойти весь Альберт-док, хотя мачту «Чернигорода» было видно невооруженным глазом. Шагая вдоль пустых железнодорожных вагонов, я оглянулся на судно. Оно заметно приподнялось над причалом — выгружали носовые трюма. Ободранная скула была засуричена — боцманюга не дал металлу даже слегка заржаветь.
Впереди, в конце проездов, между пакгаузами виднелись зимние деревья на берегу Шельды. Слабый дневной свет еще задерживался в мокрых ветвях их вершин. И на фоне темно-фиолетового неба вершины деревьев за каналом были опушены каким-то иконным сиянием. А за верфями и сухими доками Каттендийского бассейна виднелись шпили собора Нотр-Дам — самого большого кафедрального собора Антверпена, в котором я никогда не был, хотя он битком набит знаменитой живописью.
Я осторожно закурил пятьдесят третью сигарету и еще раз огляделся вокруг. Ощущение чего-то повторяющегося, уже точно бывшего в жизни все не исчезало. И мне почему-то не хотелось спугнуть это ощущение. Я осторожно нес его в себе, шагая по ботопорту Крейссанского шлюза, который был пуст.
Чем ближе я подходил к «Чернигороду», тем огромнее он становился. Рудовоз уже, вероятно, совсем выгрузили. Бульба на форштевне выпирала из нефтяной портовой воды дельфиньим рылом. А весь рудовоз можно было определить только одним словом, хотя это давно штамп: левиафан — чудовищное библейское морское животное, только вынырнувшее не из чрева Библии, а со стапеля НТР. За левиафаном исчезли из видимости и деревья, и низкие небеса, и Нотр-Дам.
Поднимаясь по бесконечному трапу рудовоза, я еще раз оглянулся на пройденный путь — ботопорт Крейссанского шлюза, перспектива портовых складов, одинокая патрульная полицейская машина, отдыхающие после дневных трудов краны… — и, наконец, понял причину ощущения «повторения». Просто-напросто Антверпен был первым заграничным портом в моей жизни. Я поздно начал плавать за границу — всего лет пятнадцать назад.
«Ты кто? Ты куда прешь, контра? Ты к кому?» — так можно было перевести вопрос, который задал вахтенный матрос «Чернигорода» на марсианском или даже юпитерском языке, но с мурманским акцентом.
— Здравствуйте. Я свой. С «Обнинска». К капитану. Кто капитан?
— Владимир Дмитриевич Додонов. Сейчас вызову вахтенного штурмана.
— Да, пожалуйста.
Все сказки рано или поздно сбываются. Все сбывшиеся сказки перестают быть сказками, а все сбывшиеся мечты превращаются в обыкновенную жизнь, то есть в скучную прозу. Даже если сбывшееся выше и шире былой мечты или сказочной летящей выдумки. Почему? А черт знает почему! Быть может, потому, что в ковре-самолете или в мечте всегда есть живая красота, а в воздушном лайнере — мертвые заклепки.
— Сколько лет капитану? — спросил я у матроса.
— В этом рейсе отметили шестьдесят, — сказал матрос. И по тому, как он это сказал, сразу стало ясно, что он капитана любит и им гордится. — Старый полярный волк!
Ах, это полярное амплуа! Давно кончилось всякое арктическое геройство, давно уже война и боевые подвиги задернули его в нашей памяти! Я те дам сейчас, старый полярный волк! Рыба гниет с головы, а пароход гниет с капитана. И если у тебя штурман откажет в просьбе соотечественнику, то и сам ты дерьмо собачье, а никакой не волк.
Вышел вахтенный третий помощник. Я дал ему визитную карточку для передачи капитану, матросу оставил удостоверение и был допущен в чрево левиафана. Пришлось подняться еще по трем трапам. Вахтенный штурман исчез за капитанской дверью, чтобы через секунду попросить меня войти.
— Мастер был в пижаме. Сейчас переоденется, а вас просит подождать в кабинете.
Он помог снять пальто, не дал мне самому его повесить, указал кресло в кабинете и открыл папиросницу с американскими сигаретами — все было выполнено с достойной морской вежливостью. Я спросил, какой помощник стоял предыдущие сутки вахту. Стоял второй, фамилия его была Карапузов.
— Ладно. Спасибо. Идите, — сказал я и принялся осматривать волчье логово. Оно производило необычное впечатление. Слишком много книжных стеллажей по стенам, а сами переборки почти сплошь завешаны акварелями. Тропические растения в свете ламп дневного света по всем углам. И, ясное дело, кораллы, раковины, африканские маски, индийские божки.
Цветочки! Акварельки! Я те дам цветочки! Сентиментальный старикашка. Если он не впилит своему второму помощнику строгача, министру докладную напишу — не начальнику их пароходства, а сразу министру — это я решил точно.
Тихо доносилось радио. Директор пушкинского заповедника рассказывал по «Маяку» о планах строительства нового Михайловского или нового Тригорского…
Вышел Додонов в темном костюме. Он был абсолютно сед при сохранении мощной шевелюры. На лице — ровный румянец. Он мягко пожал мне руку своей припухлой большой рукой. Создавалось впечатление, что капитан вступал в здоровое мужское старчество прямо из молодости, минуя стадию промежуточного развития. Его глаза были чуть насторожены ожиданием какой-то официальности и лишены какого бы то ни было интереса к моей особе. Мы были люди разных поколений, разных пароходств. Мой визит имел или мог иметь для капитана только лишние отвлечения. Он сел за стол — без единой бумажки стол, просторный, украшенный тяжелым письменным прибором с мраморным дельфином — и спросил, чем может служить.
— Меня тянет к северянам, — сказал я. — Служил в молодости на Севере. Вот узнал, что здесь старый арктический капитан, и пришел. У вас очень хорошо в кабинете, Владимир Дмитриевич. Эти растения здесь по штату или персонально ваши?