С сопереживания нищим на церковной паперти начался во мне социализм, хотя нищим на Руси обычно подавали и жилось им не плохо, а часто даже хорошо. На Руси ведь хуже всех быть полунищим.
Собака-поводырь начала дрожать такой крупной дрожью, что хозяин заметил это и тронул поводок. Собака ровно и монотонно зашагала к перекрестку и стала на краю тротуара, глядя на светофор. Когда зеленый зажегся, она мощно пошла через авеню, грудью расталкивая прохожих перед хозяином.
А близко от меня остановилась старуха негритянка и уставилась на витрину, где торчали вверх тормашками женские манекены. Головного убора на старухе не было, а череп ее был выбрит и она уже натурально была абсолютно лысая. Лысый черный череп, грязный балахон до самой земли, тяжеленные серьги в огромных распухших ушах, миллион морщин от миллиона терзаний всех ее предков — жутчайшая старуха. Она кривлялась, подтанцовывала перед своим отражением в витрине, задевая меня балахоном, шамкая что-то беззубым ртом.
Я начал бочком подаваться в сторонку, но она все сдвигалась за мной, пока я не уперся спиной в будку телефона-автомата. И тут я заметил край ее глаза из-за огромного уха. Глаз следил за мной с обезьяньей цепкостью. И как только старуха заметила, что я увидел ее изучающий, приценивающий, щупающий взгляд, так она перестала скрывать его, повернулась ко мне и уставилась прямо в упор — с расстояния меньше двух ярдов. При этом она продолжала, кривляясь, подтанцовывать и бормотать что-то сквозь два желтых зуба и отвисшую губу. И мне почудилось, что брызги ее слюны долетают до моего лица, но мне было неловко утереться, чтобы не оскорбить старуху и не разозлить ее. Она прижала меня в угол с наглостью бывалого животного, в клетку к которому попало чужое и слабое существо, и что-то шепеляво спросила. Я ответил, что плохо говорю по-английски и не понял. Она ухмыльнулась и ступила еще ближе.
— Брэк! — приказал я ей тихо, чувствуя, как побежали по спине мурашки, как вся моя воля и психика и черт знает что еще сконцентрировались в этом слове, в борьбе с ее наглой, наступательной повадкой.
— Брэк!! — повторил я и ступил прямо на нее, чтобы вырваться из угла. Она заверещала нечто вроде нашего: «Глядите, люди добрые, он старую бьет!» И я оказался на волосок от крупных неприятностей, если бы Адам не подхватил меня в охапку.
— Ты что делаешь? Разве можно?! Никогда не смотри незнакомым в глаза на улице! — говорил он, впервые путая русские и английские слова. — Им всегда может почудиться, что ты задираешься! Она выцарапала бы тебе глаза! — Он впихнул меня в машину и прихлопнул дверью. И я очень обрадовался тому, что огражден от американской уютной действительности; и, конечно, еще тому, что передо мной сидит Пэн. Она действительно была очаровательна и чертовски соблазнительна. И, чтобы преодолеть врожденную стеснительность, я грубовато спросил:
— Послушайте, ребята, почему это женские манекены торчат у вас в витринах ножками вверх?
— Вероятно, так виднее товар покупателям, — объяснила Пэн.
— А почему у вас никто не подает слепым нищим? Я десять минут наблюдал нищего, и никто ему не подал! Это безобразие, ребятки!
— Где ты видел нищего? — удивился Адам, выводя автомобиль из щели паркинга.
— Да ты оставил меня рядом с ним! Слепой, с собакой!
— Клянусь мадонной, не видел! — пробормотал Адам.
— Понимаешь, — начала объяснять мне Пэн, морща чудесный носик и наматывая кудряшку на пальчик, — Ад полон внимания и симпатии ко всему миру — ко всему миру в целом, но, вообще-то, он замкнут в оболочку чудовищного эгоцентризма! Молчи, Ад, молчи! — воскликнула Пэн, хотя Ад не отверзал уста. — Он не видит нищих и знать не знает, что в стране восемь миллионов безработных. Его цель любовь, а не гражданская справедливость…
— Пэн, конечно, права! — сказал Адам. — Она всегда права, эта Пэн! Слушай ее внимательно, дружище!
— Ну, а старуху-то ты уже видел! Ведь она, пожалуй, голодная или совсем уж вдребезги несчастная, — сказал я.
— Она просто сумасшедшая, — сказал Ад. — Пэн, а куда мы?
— Ад — искатель и исследователь гуманистической тайны, — сказала Пэн, — но он равнодушен к тому, как проявляется справедливость в повседневной жизни… Ад, ведь ты не ощущаешь никакого долга к «человеку с определенным артиклем»?
— Пэн, дорогая, я запутался, — сказал Ад, сворачивая с шумной авеню в тихий закуток, к какому-то скверу. — Куда мы едем, дорогая?
Оказывается, они оба потеряли путеводную нить поездки. Мы стали возле памятника с бюстом какого-то великого человека, и Пэн с Адамом принялись обсуждать, куда меня везти. Они обсуждали это на французском, изредка переводя мне самих себя.
Я глядел на тихий сквер, конечно зажатый и стесненный высокими домами, но не раздавленный ими; по-европейски уютный, старый сквер с черными зимними деревьями, остатками мертвых листьев на газонах и влажными скамейками, с глухой стеной из прокопченных кирпичей позади, и отражением далекого неба в луже на дорожке, со старыми воробьями и остатками ягод на кусте боярышника, и бюстом великого человека у дома, в котором он, вероятно, никогда не жил.
Мы медленно и неуверенно тронулись, и я разобрал буквы на памятнике: «Вашингтон».
— Георг Вашингтон? — спросил я с тем оживлением, которое всегда возникает, если в чужом мире наткнешься на знакомое.
— Да-да! Вашингтон! — сказал Адам. — Наш великий Георг!
И тут я явственно разобрал имя. Его звали Ирвинг.
— Кажется, это Ирвинг, — пробормотал я с той дурацкой инерцией, которую так же глупо ловить за хвост, как ящерицу; но вот почему-то произносишь ненужные звуки — и с той же бессмысленностью и даже вредностью, с какой хватаешь отделяющийся хвост несчастной ящерицы.