— А это на каком языке? За что он держится?
— За голову.
— Значит, я не стал суетливее или раздражительнее?
— Что вы!
— Значит, тебе не кажется, что я старею?
— Ну что вы!
— Тогда я в твердом уме и трезвой памяти. Объявляю тебе выговор.
— Вам виднее.
— Когда боцман освободится, попроси его зайти ко мне.
— А ему что подарите?
— То же яйцо. Только в профиль.
— Что это на вашем языке?
— Выговор, только с более серьезной интонацией. Неужели ты не понимаешь, что весь этот пароход со всей начинкой не стоит твоей и боцмана голов, то есть, прости, твоей и боцмана репок?
— Конечно, понимаю. Просто штурманец с «Чернигорода» обозлил… Как будто и не я сам сиганул на этот кран, а другой кто… И главное — понимаю, что металл скользкий, я в ботинках, подметки кожаные — все понимаю, а вдруг сиганул, как мальчишка! Простите. Никогда не повторится. А боцман — по принципу — куда иголка, туда и нитка. Врежьте ему на полную катушку.
И ушел. По всем параметрам он давным-давно созрел для капитанства. Но обречен на вечное старпомство. В нужный момент не подал заявления на определенные курсы, а потом уж не приняли заявления. Честолюбия Степану Ивановичу не хватило или прохиндейства — бог знает.
Жаргон, на котором мы с ним тет-а-тет объяснялись, ныне уже анахронизм. Очень редко сегодняшние командиры флота называют старшего помощника капитана «чифом», второго «секондом», боцмана «драконом» и старшего механика «дедом». Ныне модно называть друг друга просто по имени и отчеству. Но я еще не привык к такому. Морской словарь я перенимал у тех, кто начинал плавать еще до войны. И груз жаргонной инерции тянется со мной и по сегодняшним морям.
Хотелось побыть одному, почувствовать, как начинают облегченно провисать нервы. Они так плавно начинают провисать — как провода высоковольтной линии над широкой рекой. И хорошо было бы просто послушать, как меняется ритм жизни на судне, как оно забывает море, туман и безобразную швартовку. И ощутить в снеговой мгле огромный ночной Антверпен, который был где-то близко — за факелом горящего газа на другой стороне бассейна. Но к трапу медленно, ощупывая фарами непривычную белизну снега, приближалась машина властей. А в каюте ждал лоцман, чтобы выпить рюмку и еще раз извиниться за происшествие и, может быть, попросить меня сделать прочерк в квитанции в графе «ужин», чтобы получить за питание деньгами: «Вам ничего не стоит, капитан, а мне, ну, сами понимаете…» Или эти графы в лоцманской квитанции только в английских портах? Черт их знает, но надо идти…
Боцманюгу звали Антон Филиппович. Он был самым родным мне человеком на судне. Я влюбился в Антошу с тех пор, как через него переехал трактор. Дело было в Новосибирских островах при выгрузке на необорудованный берег. Боцманюга полез отцеплять с переднего гака трос, а водитель этого не заметил и дал газ. Антон Филиппович потом утверждал, что сопротивлялся трактору не меньше тридцати секунд. Тракторист же утверждал, что машина буксовала не меньше трех минут, а он, тракторист, все не мог понять, чего ради триста лошадиных сил буксуют на неглубоком снегу? Когда боцманюгу спрашивают разные идиоты, почему он не закричал, попав под трактор, то он отвечает, что из скромности. На самом деле, коли на тебя наезжает трактор, а ты ему сопротивляешься, то выдохнуть уже не можешь, а без выдоха не получится никакого крика. Дальнейшая история вполне годится для сюжета «Если бы парни всей Земли…». Потому что вертолетчик прилетел с ледокола в сплошной пурге, и куча всяких разных других героев рисковали головами, чтобы доставить размозженный полутруп в человеческую больницу. И вот боцманюга выжил, и продолжает плавать, и вечно полон счастливой веселости и прыгает с полубака на портовый кран в благообразном Антверпене.
Я избавился от лоцмана, закончил дела с оформлением прихода, прихватил недопитую властями бутылку водки и пошел проведать Антона Филипповича.
Боцманюга благополучным образом сидел в каюте и в поте лица марал бумагу.
— Чего с репкой? — спросил я. — Держишься за нее?
— Кто сказал? — радостно загоготал боцманюга. — Я не репкой, я лопухом треснулся!
Он показал на ухо. Оно немного распухло.
— Каску надевать надо, — сказал я.
— И пуленепробиваемый жилет! — еще радостнее загоготал боцманюга.
— Что с бортом? — спросил я. — Идти мне самому смотреть?
— Чепуха. Ободрали скулу. Метров двадцать. Я вот калькуляцию составляю. Напужайте буржуев убытками, а под это дело банку карминной краски стребуйте. У меня давно мечта: спасательные круги вымазать!
— Как ободрали-то?
— Аж до самого металла! Теперь и шкрябать не надо будет! — опять радостно загоготал боцманюга.
— Заржавеет.
— Так свежую ржу все одно легче шкрябать, нежели старое-то дерьмо!
— Давай стакан, — сказал я, вытаскивая бутылку.
— Не мелочитесь, — заканючил боцманюга. — Оставьте всю!
Я налил ему полстакана, ибо было всего семь тридцать утра.
Он выпил и нахально подставил стакан.
Я спрятал бутылку в карман.
— «Добавить не удалось!» — заорал боцманюга азартно-жизнерадостным голосом спортивного обозревателя Николая Озерова.
— Выговор тебе, — сказал я. — Сам на собрание палубного звена приду и объявлю. За несоблюдение техники безопасности.
Он на миг помрачнел, а у меня сжалось сердце, ибо мне очень тяжело было лепить ему выговор. И чтобы ожесточить свое сердце, я спросил про бочку с машинным маслом на корме: почему от нее отдались крепления? Почему бочка разбилась, хотя нас почти и не качало на переходе? Почему сами матросы в корме не могли догадаться забить чопы в шпигаты? Почему перед лоцманом я должен краснеть?